Впечатляющий рассказ про несостоявшегося крестного
На днях в одном из генеалогических сообществ увидела вопрос «Кого берут в крестные? Родственников?».
Перелистав великое множество метрических книг, повидала вариантов не мало. И для себя сделала вывод, что это может быть кто угодно. В смысле, что о родстве речи не велось. Да, если речь идет о крестьянах, да еще и до отмены крепостного права, то скорее всего это будут родственники, и данный факт может быть не очевидный — понять родство часто бывает возможным только после хорошего изучения жителей всей деревни.
В тот же день, изучая издания 19 века, в книге Владимира Птицына «Селенгинская Даурия. Очерки Забайкальского края. 1896» нашла захватывающий рассказ о несостоявшемся крестном. Есть там повествование и о том, кого звали в крестные своим детям герои.
Перепечатываю рассказ. Читайте! А после не забудьте поделиться впечатлениями!

Забайкальские волки.
РАCСКАЗ.
Семья Людмилы.
— Катенька!
— Волеша!
Дружески, с радостью давно не видавшихся приятелей, приветствовали они друг друга. Он, молодой человек,— входя в богато убранную спальню, где в полумраке на широкой, роскошной кровати лежала прикрытая розовым одеялом, в чепце и кофте, выздоравливающая от недавних родов Катенька, родственница и большая приятельница вошедшего к ней молодого человека, женщина лет тридцати с хвостиком, необъятно раскормленная, с грубыми, но приятными чертами лица и слегка басистым и вульгарным, но молодым и свежим голосом.
— Ну что, как вы себя чувствуете, Катенька? Мне Роберт Александрович сказал, что к вам можно войти! — осторожно ступая на цыпочках, тихим голосом спросил молодой человек, приближаясь к кровати.
— Да говорите громко, Волеша, ведь я почти совсем поправилась! Чего мне лежать-то! После завтра обязательно встану! Да пожалуйста поднимите штору, тут так темно! И Катенька сама приподнялась повыше на постели. —Берите кресло, присаживайтесь! Вон в той коробке тянучки ваши любимые! Как я рада вам, скучища смертная и заботы пропасть! Ах, Волеша!..
— Какая вы молодец! — перебил он ее. — Что это? недели, кажется, не прошло, а вы уж вставать готовы!
— Пятый день сегодня! Вот пустяки! Слава Богу, пятерых ребят родила до этого, пора привыкнуть! Знаете, Волеша, продолжала она, видимо польщенная, —с этим-то поросенком ведь без акушерки обошлась! Приехал Корытов (домашний врач), он и принимал! Пока акушерка собралась, да приехала, у нас уже все кончено было!
— Девочка, ведь кажется?
— Да, опять девчонка!..—со вздохом упавшим голосом и сделав недовольную гримасу, отвечала купчиха. — Ах, Волеша, не говорите мне об этом поросенке!
Волеша знал, что новорожденная совсем не желанная и даже противная гостья в семье его родственницы, во-первых, потому что она девочка, а Катеньке, а в особенности мужу ее, Роберту Александровичу, хотелось непременно наследника, а главным образом потому, что появление ее на свет, задержало переселение всей семьи в другой город, очень далекий. Но его все-таки покоробило несколько от такого неприязненного отношения родной матери к своему новорожденному малютке, хотя он и привык к сравнительной грубости местных нравов.
— Ну полно, Катенька, что вы глупости говорите! Ребенок-то чем вам помешал, словно от бедности воспитывать его не на что! — дружески упрекнул он купчиху.
— Нет, Волеша, нет! запальчиво и с расстроенным лицом защищалась она. — Поймите, ведь это шестой поросенок! Что же это? Всю жизнь что ли я буду маяться? Ни одного из своих ребят и не кормила сама, ни одному даже кормилицы не нанимала, и все живы, и посмотрите какие гладкие! Мильда (пятилетняя девочка) вон по дюжине пряников за утренним чаем уплетает! У других какой уход, десять нянек, а умирают! А у нас только прибавляются, прости, Господи! А главное, Волеша, как нам ехать теперь? Собрались, распродали, что нужно было, дом в аренду сдали. В этом месяце выехали бы, если бы не ребенок!..
— Подождите еще месяц, тогда ребенок оправится и можно будет ехать с ним! —попробовал он посоветовать, видя ее почти отчаяние.
— Это с писком, да с криком шесть-то тысяч верст ехать, да на каждой станции останавливаться, пеленки мыть да сушить! Покорно вас благодарю! Тоже удовольствие! Да и Роберт с ума сойдет от одной мысли так ехать. Знаете какой он чистюля!
— Ну как же быть-то? Ну тогда оставьте ребенка здесь на год, на два у матери, или у кого другого!
— Мать! — усмехнулась с горечью Катенька, —она терпеть не может ребят… не возьмет никогда! Тоже была охота ей возиться с ним! А посторонним отдать не ловко, что скажут? Вот дескать мать ребенка на чужие руки бросила! Знаете, разговоры кухонные поднимутся!
— А где он, «поросенок» то? — спросил он. — Я думал, что он здесь, с вами!
— Чтобы его ароматами наслаждаться! Нет уж спасибо! Он в угловой, с Абросимовной! Подите, посмотрите его, а я распоряжусь, чтобы нам чаю принесли!
Он встал и, не имея никакого особенного желания лицезреть новорожденную, пошел все-таки разыскивать в большом доме комнату, где она была помещена, и прямо наткнулся на Абросимовну.
— Покажи-ка, няня, где у вас там ребенок; можно его посмотреть? — обратился он к старухе.
— Пожалуйте, Валерьян Валентинович! пожалуйте! Почто нельзя-то? она поди сродственницей вам доводится, почто не посмотреть-то! Уж такая-то, Валерьян Валентинович, раскрасавица! уж никогда же я такого ребеночка хорошенького, — тьфу, прости, Господи, чтобы не сглазить! — и не видала!
— Я воображаю! — подумал он на ее похвалы красоте ребенка, представляя себе, что увидит нечто в роде красного куска мяса.
Так приговаривая, старуха провела его через весь коридор и ввела в угловую, где в люльке спокойно спал, а при их шумном входе, проснулся ребенок.
Валерьян удивился: нянька была права. Перед ним лежал крупный, полный, румяный, с большими ясными и улыбающимися глазами ребенок, хорошенький, как новорожденная Богородица на картинах Мурильо.
— Правда ведь, няня, хорошенький ребеночек, а я думал, что кусок мяса увижу! — заметил он.
— И что вы! какой же кусок мяса? Божие-то подобие! «Правда-ль нет-ли, —вдруг спросила она, — девки вишь слышали, хозяин с хозяйкой будто-что разговаривали, что вы с хозяйкиной сестрой крестными будете?»
— Нет, няня, я навряд буду! Верно, тот же генерал будет, что и Машу у них крестил!
— Ох! не знаю, — вздохнула Абросимовна. — Видишь ты! — интимно обратилась она к нему, оглянувшись на дверь — Дитё-то не желанное! Видать ведь, сразу видать и по хозяину, и по хозяйке! Вот и не хотят генерала-то, значить, беспокоить, да обеда ему делать; как-нибудь поскорей да попроще хотят!
— Да, вот почему меня и приглашают крестным! — подумал он, услышав эту новость от Абросимовны. Катеньке и ее благоверному не хочется тратиться на обед генералу! В порядке вещей! —решил он.
Но у него проснулось чувство участия и жалости к хорошенькому ребенку, ставшему поперек горла родителям.
— Машу-то генерал крестил! —с оживлением между тем болтала ему Абросимовна— шаль мне пожертвовал! — Она вздохнула. — А знаете батюшка, Валерьян Валентинович, кто Мильду то у них крестил?
— Нет! — машинально отвечал он, нисколько не интересуясь этим, любуясь хорошеньким ребеночком и думая о предстоящей ему печальной жизни нелюбимого дитяти.
— Как же! — удивилась няня —Андрей Яковлевич Причинов, миллионщик наш! Дай Бог ему здоровья! платье мне шерстяное синее подарил…, — и она опять вздохнула и подперла щеку рукою.
— О, няня! — оторвался он от своих мыслей, поняв ее тонкие намеки и печальный вид. — Я тоже тебе шерстное платье куплю, если буду крестить, не беспокойся! Только отчего это хрипит, как будто ребеночек?
— Много довольны вами, Валерьян Валентинович! Много довольны! — повеселевшим голосом благодарила его старуха. — Уж мне, батюшка, и самой кое-когда кажется, озабоченно прибавила она, — что как будто хрипит! Да ничего, молочко хорошо кушает! Бог даст, поправится завтра! Простудился должно маленечко, вишь наша комната на юру, один хлопнет дверью, другой хлопнет, долго-ли тут простудиться!
Вошла горничная девушка сказать, что хозяйка дожидается Валерьяна Валентиновича чай пить, и он, простившись с Абросимовной, все кланявшейся и благодарившей его, возвратился к Катеньке.
— Что вы там пропали, Волеша? А я вам новость скажу! Роберт решил, что никаких мы генералов нынче не будем звать в кумовья, а попросим вас с моей сестрой быть крестными, поскорей окрестим, да и на дачу переедем все, ведь дом Роберт уже сдал в аренду! Ах, подвел нас этот поросенок, вот как подвел!.. — Катенька провела рукой по шее. —Знаете Волеша, я право все надеялась, что он мертвым родится…
— Отчего? — спросил он, не подумав об интимности вопроса.
— Ну, этого вам знать не полагается…
— А какой ребеночек хорошенький! Как вы его назовете? опять по-немецки, какой-нибудь Эммой? — поспешил он переменить разговор.
— Людмилой назовем вашу крестницу! Да ну ее, не поминайте мне про нее, Волеша! Так лучше поговорим, давайте! Вот, — начала она жалобным тоном, — только одного, кажется, одного в жизни я желаю и добиваюсь для себя— покоя! Чтобы не надоедали мне, ни хозяйством, ни присмотром за детьми, ничем! Чтобы оставили меня в покое! Ни балов, ни вечеров не требую я, только одного покоя хочу! И не могу добиться! Такая уж судьба….
Собеседник Катеньку слушал, улыбаясь жалобам разжиревшей и умирающей от лени и скуки своей приятельницы и ее идеалы покоя и сна, находя, что она, по крайней мере, откровенна и искренна, чем она и нравилась ему.
— Да чего вам, Катенька, больше надо? Проживаете вы, должно быть, в год тысяч двадцать, за детьми у вас и няньки и бонна смотрят… вам и так почти нечего делать! Какого вам еще покоя?
— Вот и вы, как и все, думаете, что я ничего не делаю! — слегка надулась, Катенька. —А знаете ли вы, что я целый день занята? Утром я беру уроки рисования по фарфору…
— В ваши годы-то! — усмехнулся он.
— Учиться, Волеша, никогда не поздно! Ну, потом Роберт заставляет меня по-немецки заниматься; потом фотография у меня есть, ею занимаюсь, и музыку не бросаю! A, кроме того, каждый день, по совету Корытова, верхом езжу: лечусь от ожирения! Притом, вы знаете, я еще коллекцию марок составляю себе п коллекцию монет! Вы думаете это легко? Нет, вы попробуйте сначала! Да, у меня положительно весь день занять! — с убеждением закончила Катенька. —Ни детьми, ни хозяйством мне решительно некогда заниматься!
Она стала показывать ему обе свои коллекции и рассказывать, с каким трудом и издержками она добывала редкие марки и старинные монеты. Несколько китайских и японских монет она подарила своему приятелю, и он, просидев и проболтав с ней до вечера, ушел довольный проведенным временем, раздумывая дорогой, что Катенька во всяком случае лучше всех его здешних знакомых, потому что она по крайней мере проста, искренна и добра. Над нею он мог сколько ему хотелось смеяться, и она не сердилась, сравнивал ее с верблюдом, когда она сидела на коне, и она ничего; тем и своим неизменным расположением она и была мила ему.
Потом он вспомнил о своей будущей крестнице, Людмиле: какая она хорошенькая, зачем ее поместили в такую дурную комнату «на юру», по выражению Абросимовны… она там уже, кажется, простудилась! Ему бы, как будущему крестному, следовало попросить Катеньку перевести Абросимовну с Людмилой в детскую, а Мильду с Машей в угловую. А как худо относится Катенька к своей новорожденной дочке, слышать о ней не хочет. А что такое, что она ожидала мертворожденного ребенка?
— Завтра, — мысленно решил он, — докажу ей, что, как матери и хозяйке, цена ей грош, и что все ее занятия рисованием, фотографией, коллекциями — один смех! Завтра Людмила будет переведена с Абросимовной в хорошую комнату! Он настоит на этом, он ее крестный отец…
Никогда бы его, человека «без капитала», и не генерала, не пригласили быть крестным, если бы новый член семьи явился желанным гостем, а не бельмом, от которого не знали, как избавиться! Валерьян Валентинович отлично понимал это и чувствовал между собой и маленькой Людмилой что-то родственное, какую-то общую им обоим обиду, людскую несправедливость.
С этим гордым чувством и заснул он, придя домой. Ему снилась его крошка—крестница, хрипевшая и протягивающая к нему свои ручки, с такою нежностью, как к своему спасителю….
На другой день его рано разбудили приглашением поскорей одеваться, пить чай и ехать в компании на охоту на целый день в степь, верхами. Быть целый день на коне, весной, в безграничной степи, окруженной горами на горизонте и перерванной огромной рекой с бесчисленными протоками и островами, это казалось ему, поклоннику природы, таким наслаждением, что он мгновенно вскочил, все забыл, не допив даже своей обычной порции чая и уехал.
Поздно ночью вернулся он, полный впечатлений, усталый без конца, счастливый и довольный удачей, и проспал почти до полудня.
Только проснувшись вспомнил он про Людмилу. —Ну, авось она поправилась! утешал себя он. — Может быть ее уже перевели в детскую… Но он все-таки поторопился одеться и пошел к Катеньке. Против воли думалось ему дорогой, что наверное никто не позаботился о Людмиле, что она родилась сироткой в семье, что он один мог и должен был позаботиться о ней, а он на охоту уехал…
Катеньку он нашел уже на ногах, веселую, живую и страшно хлопотавшую за фотографическим прибором. Все его печальный мысли о Людмиле как рукой сняло.
— Катенька, Катенька! — закричал он, увидев ее из коридора. —Слышали, я ведь, дикого гуся вчера застрелил!
— Ну! не может быть!
— Да, да! Я вам принесу его, сами посмотрите! Да ведь как убил-то, с коня! Подъезжаю я к озеру и не думал, что там есть что-нибудь, не видать ничего, такие там тростинки сплошные… вдруг… — И он возбужденно и с мельчайшими подробностями начал ей рассказывать, как он удивительно, даже невероятно ловко подшиб гуся.
Из любезности она делала вид, что ее это интересует и не перебивала его, пока он не выложил ей всех своих охотничьих подвигов.
— А крестница ваша все квасится, кажется! — сказала она ему, возясь с фотографией, когда он кончил.
— А что, она больна? — И ему стало стыдно за свою рассеянность. И дожидаясь ответа, он пошел посмотреть Людмилу. Она была в той же комнате «на юру», лежала в люльке такая же, хорошенькая, только большие глаза ее выражали страдание, и она гораздо сильнее хрипела. Очевидно, она была больна, и Абросимовна подтверждала это:
— Простудилась, как не простудиться-то в такой-то комнате, дует отовсюду! Просила перевести меня в детскую! — конфиденциально сообщила она будущему крестному— Сам не приказал! Так и зарычал, батюшка ты мой! Пришел сюда, обругал меня! Детская-то вишь рядом с его кабинетом! «Писком, говоришь, вы там мне надоедите!» Норовит дитя- то свое со свету сжить, прости, Господи, вишь—не желанное! — ворчала Абросимовна, развешивая по комнате белые флаги.
Валерьян возвратился к Катеньке.
— Людмила больна, хрипит, комната у ней скверная, в детскую Абросимовне не позволяют, перейти! Что же это, Катенька? Разве вы хотите, чтобы ребеночек умер? — с упреком обратился он к ней.
— Не возмущайтесь, Волеша, жива будет! — ответила ему Катенька, но увидев по его лицу и голосу, что он действительно возмущается, крикнула горничной позвать Абросимовну.
— Ты, старая, — набросилась на вошедшую Абросимовну Катенька, —как смела простудить Людмилу?
— Да что вы хозяйка, Христос с вами, да почто я простудила-то? Просто, значить, пахнуло на нее из двери, ну вот она хрипит! Да, завтра, Бог даст, поправится!
— То-то, ты смотри у меня! — отпустила она няньку. — Ну вот видите, Волеша, нечего и возмущаться.
— Да вы сами отчего не хотите посмотреть, как она хрипит?
— А, подите вы! Уж Абросимовна лучше меня знает! Пойдемте-ка вот группу снимать! Несите мне фотографию, да захватите из моей комнаты конфекты!
— А может и в самом деле нечего опасаться и завтра все пройдет! — подумал он, глядя на спокойствие Катеньки, и пошел исполнять ее поручения; затем помогал ей устанавливать и снимать группу и по окончании снимков распрощался.
На другой день, утром, придя к Катеньке и увидав спешные сборы к отъезду на дачу, он заглянул в комнату ребенка, которому было очевидно хуже, хотя он и не кричал.
— Что же вы, Валерьян Валентинович, насказали-то хозяйке про меня! Ведь я местом дорожу! — встретила его упреками Абросимовна.
— Да, конечно, больна девочка! Ужели ты не замечаешь, няня? — спросил он ее, не обращая внимание на ее ворчанье.
— А что я поделаю? Еще приказали на дачу с нею собираться, а на дворе-то глянь какой ветер!
— Только отчего же это не кричит она? — поинтересовался он.
— Отчего, отчего! — заворчала старуха, —у ней грудка, не видишь ты? простужена… вот у ней и сил нету кричать-то!
— Нужно, няня, доктора позвать!
— Почто не позвать, да как хозяйка-то! Еще знать не вставали? Только уж вы, Валерьян Валентинович, уж меня не выдавайте! Мы тоже местом дорожим! Ведь видимое дело—дитя не желанное и заботы об нем нету! Мне самой Людмилочку жалко, да ничего не поделаешь! Известно, хозяйское дело!..
Катенька еще не вставала. Валерьян пошел в кабинет к «самому» хлопотать о докторе для Людмилы. Он хорошо знал «самого», бывалого, прожженного, верхоленского приискового волка, с темным и тщательно скрываемым прошлым, и удивлялся, отчего он не миллионер до сих пор? Он имел все к тому качества: был хитер, сдержан, смел до наглости, когда нужно, и хотя был не чист на руку, но умел хоронить концы в воду. С Валерьяном, как и со всеми, он был в хороших отношениях, хотя ухитрился даже его раз надуть при каком-то расчете.
Роберт Александрович по обыкновению сидел, уткнувшись в свои балансы и счета, когда вошел к нему Валерьян.
— А, кум, или как? сват? как вы мне приходитесь теперь? — оторвался он стола, здороваясь с Валерьяном.
— Кум-то кум, только отчего вы свою дочку не бережете? Посмотрите она больна совсем! нужно доктора, нужно в детскую ее перевести!
— А…. ну что-ж, коли больна, вот Катенька встанет, скажите ей! она распорядится за доктором послать, или как там! А я в эти бабьи дела не вмешиваюсь!
Так Валерьян ничего и не добился от него.
Наконец, встала Катенька, и было послано за домашним доктором Корытовым.
Корытов нашел у ребенка бронхит, прописал лекарство и посоветовал перевести в детскую.
— На дачу ребенка нельзя везти в таком виде? — спросил у доктора Валерьян.
Доктор издал какое-то мычание, не говорил ни да, ни нет, но на настоятельные вопросы все-таки вынужден был сказать, что лучше подождать.
— Да ведь мы еще после завтра на дачу едем, к тому времени Людмила поправится! — заметила Катенька.
Но ребенок не поправлялся, несмотря на то что его в детскую перевели и не смотря на пичканье его лекарствами.
Валерьян был уверен, что на дачу, за тридцать верст от города, Людмилу не повезут и не поверил Абросимовне, когда на другой день она подтвердила ему, что решительно приказано сбираться и ей с Людмилой на дачу. Он бросился к Катеньке.
— Вы, Катенька, с ума сошли! Да разве можно по такой погоде везти Людмилу на дачу? Это значить на смерть застудить ее!
— Ах, Волеша, не расстраивайте меня этим поросенком! Роберт сказал, что необходимо завтра всем переехать и очистить дом! Ну, дадим Абросимовне с ребенком закрытый тарантас, авось не помрет! Вот уже не на радость-то родился! А-а-а! — в несколько приемов зазевала Катенька.
— Да ведь это невозможно, поймите вы!
— Ну подите Роберта уговорите, попробуйте!
Валерьян притащил «самого» в ее комнату.
— Доктор сказал, что нельзя Людмилу везти на дачу, а вы хотите везти ее больную, да еще с бронхитом, тридцать верст, а погода-то какая! От таких ветров и здоровому легко захворать!
— Во-первых, Валерьян Валентиновичу доктор сказал, что лучше обождать, а у вас уже вышло, что нельзя везти! Вот логика!.. — напялив пенсне, возражал ему «сам».
— Суконное ты рыло, из логики ты только одно это слово и знаешь, а больше ничего! Твоя специальность — плутология, а тоже суешься с логикой! — подумал Валерьян, но сказал другое.
— А если вы с вашей логикой совсем застудите и погубите ребенка?
Роберт Александрович сделал собачью физиономию.
— Вообще мне кажется, Валерьян Валентинович, что вы слишком усердствуете, как крестный отец!
— A мне того больше кажется, что вы и даже Катенька не прочь воспользоваться бронхитом Людмилы, чтобы отделаться поскорее от нее! Она задержала вашу поездку!.. — подумал Валерьян, но сказать этого не решился.
— Что-же Катенька? — обратился затем «сам» к жене, и голос его потерял свойственную ему сдержанность и зазвучал раздражительно и иронически. — Делайте, как хотите! Ну, не поедем завтра, ну, совсем останемся, будем все стоять и смотреть на Людмилу, вместе вот с Валерьяном Валентиновичем! Ну, никуда не поедем, будем здесь прокисать, пока не проживем последней копейки! —И схватив себя патетически руками за голову, «сам» ушел к себе, рассерженный и озлобленный.
— Ах, как вы, Волеша, мне надоели с вашей крестницей! — откровенно заявила ему Катенька. —Теперь он—она кивнула на дверь, куда ушел муж, — неделю целую свирепеть будет на меня! — А все вы виноваты! Ну завтра ехать, — завтра и увидим: везти-ли ее, нет-ли! Мне о ней даже говорить тошно!
Валерьян, ни слова не говоря, ушел от нее. Судьба Людмилы казалась ему решенной. Но может быть она в самом деле, не так уже больна? Он зашел к Абросимовне. Людмила по-прежнему хрипела с полуоткрытыми глазами. Абросимовна казалась очень сокрушенной, когда он рассказал ей, что Людмилу завтра, по всей вероятности, повезут на дачу.
— А ты, Валерьян Валентинович, ты батюшка, вот что!..- шепотом и оглядываясь, она посоветовала ему. — Ты дойди-ка к ихней, хозяйкиной, мамаше, попроси, чтобы она, значить, усовестила, и хозяйку-то, и хозяина! Людмилочка, вишь и молочко перестала кушать! Куда-же? на смерть, чисто, батюшка, на смерть ее завтра везти!
Валерьян ухватился за этот совет и вечером был у матери Катеньки. Он застал всю семью за чаем, кроме старика, отца семейства, корпевшего у себя в конторе над балансом.
— Наденька, зареви-ка (местное выражение, вместо позови) Дашке, гостю стакан принести! — обратилась старуха, мать Катеньки, к кудрявой девочке 15—17 лет, своей младшей дочке, когда Валерьян вошел и поздоровался со всеми.
— Дашка! э! — о! — почти действительно заревела Надя, выйдя на крыльцо — мама зовет!
Валерьян уселся на диван рядом с раскладывавшей пасьянс старухой, занялся чаем и начал подробно объяснять своей соседке, как и чем больна Людмила, и как опасно и даже совершенно невозможно везти ее, как хочет Катенька, на дачу, в такую даль и по такой погоде; это значить прямо на смерть везти, а Катенька этого не понимает, нужно ее урезонить.
— Ну что-же, вот и урезонивайте! —вы крестный отец! — не без скрытной иронии заметила ему старуха, оторвавшись от карт.
— Но она—мать, попробовал убеждать Валерьян, —Катенька скорее ее послушает.
— Но и сама Катюха не маленькая! Чо мне, однако в ее дела мешаться? На грех и родилась-то ваша крестница: людям вон в какую даль ехать нужно, а тут с ней возись! Коли больна, уж прибрал-бы Господь, право лучше было- бы, чем этак-то мучиться с ней, прости меня, Господи!
Валерьян понял, что от старухи нечего ожидать ему пользы.
— Не даром старуху и здесь ведьмой зовут! —подумал он и решил ждать старика, отца Катеньки. Скоро пришел из кабинета седой и сгорбленный отец Катеньки, поздоровался с гостем и принялся за чай. Валерьян рассказал ему все и добавил, что доктор сказал, что нельзя везти ребенка.
— И чего доктор сказал? —старик не дослышал, — Ты бы, —обратился он к своей старухе, —того-бы… пошла- бы, посмотрела!..
— Вот пристали вы оба ко мне, как банные листья! — раздраженно ответила она. — У бабы целых пятеро ребят было, а я стану учить ее, советовать, как с ними водиться! Сама она лучше меня в десять раз знает!
— Нежная мамаша от души желает дочке поскорее освободиться от Людмилы! — подумал Валерьян и пожалел, что напрасно столько слов потратил на убеждение этой ведьмы.
Но старуха не унималась. Самыми колкими и язвительными замечаниями по адресу Валерьяна она стала пилить его, что вот нынешние молодые люди, на место того, чтобы на стариков глядя и у них учась, наживать капиталы, все только книжки читать, и книжки самые пустые, не божественные, что если человек с капиталом, то он «стоющий», а если без капитала, то он «не стоющий» и проч. и пр.
Занятый своей заботой, как, какими средствами спасти больную, маленькую Людмилу, которую он чувствовал, что любит и жалеет, как родную дочку, от верной смерти, если завтра повезут ее на дачу, Валерьян не обращал ни малейшего внимания на самые ехидные замечания старухи, что еще более ее подзадоривало. Только вставая и собираясь уже прощаться и уходить, он вспомнил вдруг пришедшие ему на ум стихи Пушкина, и самым ровным и бесстрастным тоном громко продекламировал из «Царя Салтана»:
Гости умные молчат, Спорить с бабой не хотят!
Противоположность-ли его полного равнодушия и злобного и всем наскучившего шипения старухи, или к месту приведенное и складное двустишие Пушкина, произвели неожиданный эффект: все присутствовавшие, кроме него и старухи, залились неудержимым хохотом. Добродушно, по-старчески, с кашлем и кряхтеньем, хохотал старик; гоготал басом его старший сын, взрослый недоросль с тупым быкообразным лицом и больным носом; звонко заливалась Надя, а маленький сын, реалист, в припрыжку побежал по комнатам повторяя: «Гости умные молчат, спорить с бабой не хотят»! Улыбался и Валерьян произведенному стихами эффекту, глядя как старуха закипела от злобы и заскрипела зубами, но не нашлась ничего сказать, чтобы замять невыгодное для нее впечатление.
Валерьян распрощался и уходя, завернул в девичью, повидаться с симпатичной ему старушкой, сестрой хозяина, Лукинишной, человеком бесконечной доброты и незлобия, но не нажившей себе капитала, поэтому жившей из милости в семье брата, заведовавшей всем хозяйством, но в качестве «не стоющей», т.е. бедной, не смевшей и не приглашаемой, ни обедать, ни пить чай с хозяевами, а имевшей стол с прислугой. Таковы были местные нравы и местная мораль, гласившая, что мир есть деньги и человек есть деньги, и суд, и царь, и Бог есть деньги, что все делается деньгами и без денег, так сказать, «ничтоже бысть, еже бысть».
Валерьян стал рассказывать и жаловаться Лукинишне на бессердечность Катеньки к Людмиле.
— Слышала, голубчик, слышала все, как ты с сестрицей-то (сестрицей она называла старуху, мать Катеньки) сражался! Вот какие люди, вот какие люди! Бог с ними совсем! Сживают младенчика со свету! Сестрица-то чото будто сердится чоли на Катеньку!
— Что там «сестрица», Лукишна! — передразнил ее, шутя Валерьян. —Да она готова-бы, кажется, сама петлю над Людмилой затянуть, если бы все можно было шито-крыто устроить! А сама-бы она в это время все крестилась, да молитвы нашептывала!
— Что ты, что ты, греховодник! и говорить-то так грех!
— Да уж это верно, Лукишна, чего там!..
Прощаясь с нею Валерьян сказал ей, что он попробуешь завтра последнее средство: скажет Катеньке, что хочет после приехать на дачу с Абросимовной и с Людмилой, а когда они с мужем уедут, он задержит хоть дня на три переезд Абросимовны на дачу. Пусть там Роберт Александрович с Катенькой рассвирепеют на него, наплевать на них, а Людмила, может быть, за три-то дня поправится. Лукишна вполне одобрила такой план.
— Подожди я тебе шептуги из казенки принесу! —провожала она его, —нам свежей прислали! Ты ведь сластена! А может не хочешь?
— Нет, Лукишна, хочу, очень хочу, только побольше! — засмеялся он.
—Странные нравы! — размышлял Валерьян дорогой, ублажаясь шептугой и припоминая сцену за чаем. — Ведь, в сущности, я оскорбил их мать, но вышло смешно, а вот дети и сам старик подняли ее на смех и тем еще более оскорбили. Поди клянет-то как меня теперь старуха, а сама крестится! — улыбнулся он.
II. Смерть Людмилы.
На утро он нарочно пошел рано к Катеньке, надеясь, что она еще спит и рассчитывая переговорить с Абросимовной о своем плане. Катенька действительно еще нежилась в постели, когда он пришел. Но сборы на дачу были в полном ходу. Выносили и укладывали мебель и ящики на возы; на дворе стояли приготовленные для отъезда всей семьи экипажи, толпились кучера, происходило мазанье колес и прочее, что полагается при подобных сборах.
Его встретила Абросимовна.
— Ну что, Валерьян Валентинович, как?
— Ничего, няня, не вышло! — с грустью ответил он и рассказал свой новый план. —А как Людмила?
— Хуже, батюшка, видимо, что хуже.
Он вошел в детскую. Ребенок тяжело дышал, глазки его были совсем мутны.
— Няня, нужно сейчас разбудить Катеньку и послать за доктором! — решил он.
— Постой батюшка! — остановила его Абросимовна. —Ты погоди, не серди ты покамест ни хозяйку, ни хозяина. Вот они уедут, тогда мы уж по-своему и распорядимся! Они утром поедут, а мне c Людмилочкой и с горничными девками велено после обеда под вечер собираться; нам тарантас и тройка оставлены!
— Ну, хорошо! — согласился он. —Вот мы девок и отправим в тарантасе, а сами останемся дня на три, пока не понравится Людмила! Ты уж не беспокойся, Абросимовна, за все я отвечаю! Так и скажи тогда, что мол я не пустил тебя и только!
— То-то, то-то, батюшка, чтобы мне-то от хозяйки не попало!
— Ничего не будет! Вот увидишь! —и он ушел из комнаты, услышав громкий голос распекающей кого-то Катеньки. Она холодно поздоровалась с ним, в ожидании новых надоеданий и приставаний с его стороны о Людмиле. Он понял это и решил молчать до самого отъезда.
Наскоро позавтракали, приказали запрягать и заторопились последними приготовлениями к отъезду. Наконец, Катенька с детьми, ее муж, Валерьян, пришедшая проводить Катеньку ее подруга Зина Перегнилова и вся прислуга вышли на крыльцо, и едущие приготовились размещаться в экипажи.
— А где же ваши вещи, Волеша? — обратилась к нему Катенька. — Разве вы ничего не берете с собой? А кстати, знаете, Корытов ведь тоже завтра на дачу едет с Причиновым! Вот мы и позовем его завтра же к Людмиле, если ей хуже будет!
— Да я, Катенька того…—несколько запинаясь, стал ей объяснять Валерьян. —Я решил, что лучше потом вместе с Абросимовной и с Людмилой приеду к вам на дачу! А теперь я не успел собраться!
— Ну вот! —протянула она с недовольной гримасой. — Опять вы чудить что-то начинаете! А я думала, что вы со мной в сидейке на жеребце поедете, править будете! Первыми бы мы приехали на дачу! — Валерьян замялся ответом.
— Катенька! —раздался во всеуслышание в это время с крыльца голос ее мужа. —Какая ты право не понятливая! Не понимаешь, что молодому человеку с горничными девицами охота ехать, а ты его с собой тащишь, да усаживаешь! Уважь ты его, сделай милость, отпусти с ними ехать! Чего тебе стоит?
Юмористический тон этих слов, был так выдержан, смущение и некоторая растерянность Валерьяна были так очевидны, что все, бывшие на дворе, разразились самым искренним и неудержимым смехом и все обратились к Валерьяну.
— А почто не с нами-то? —развязно, по праву любимой хозяйкиной горничной, заговорила, улыбаясь Валерьяну, толстомясая, молодая Варвара. —Нешто мы какие-нибудь? Пожалуйте с нами, Валерьян Валентиныч! Старуху Абросимовну мы в самый зад в тарантас запихнем, а вас я промеж собой и Елашей посажу, уж мягко вам будет, тепло, и нам весело!..
Эти, самым заигрывающим тоном сказанные, слова и смущённое молчание на них Валерьяна вызвали новый еще более дружный взрыв хохота; хохотали провожавшие гости, хихикали горничные, солидно улыбались кучера, хохотали даже дети и долго не могли уняться.
Окончательно обескураженный и переконфуженный, Валерьян не выдержал, громко послал к черту и Варвару и, больше всех хохотавшего, Роберта Александровича, и убежал домой.
— Глупо как я сделал, убежавши словно школьник, которого раздразнили! —рассуждал он дома задним умом.
Часа через два он совсем остыл и возвратился в дом Катеньки, с надеждой увидеть Абросимовну и Людмилу и сейчас же распорядиться послать за доктором.
Ни Абросимовны с Людмилой, ни тарантаса их он не нашел. — Они с собой ей велели ехать! — Неужели Роберт Александрович пронюхал своим волчьим чутьем его тайное намерение задержать Людмилу в городе? Или Абросимовна проболталась? Думал и гадал об этом Валерьян с тоской и отчаянием и проклинал себя за то, что сдуру убежал тогда домой, из одной амбиции. — Ну теперь все кончено, Людмила умрет! — говорил он себе, и в глубине своего сердца все-таки питал надежду, что может быть авось как-нибудь она останется жива.
А в тот день холодный, жесткий ветер особенно сильно завывал, поднимал и крутил пыль и к вечеру не унимался, а еще больше разыгрывался. Оставшаяся в доме Катеньки прислуга выпила на радостях, проводивши хозяев. На дворе сильно пьяный повар-поселенец, мужчина богатырского роста, старик, с представительной осанкой, в переднике и валенках, объяснялся с приказчиком, гораздо менее выпившим, маленьким, средних лет и невзрачным, в чуйке.
— Ты хто такой? Скажи мне, что ты есть такое? —вопрошал повар смиренно стоявшего перед ним приказчика, попирая его в грудь перстом. — Ты ведь селенгинский мещанинишка? Да? Так? Не более!
— Так-с, Порфирий Сидорыч! —скромно отвечал приказчик.
— А я? —гордо подняв голову, торжественно провозглашал повар, отчеканивая каждый слог. —Я, по крайней мере, ея сиятельства княгини Елены Дмитриевны Волконской бывший дворовый человек! — Последние три слова произносил он скороговоркою. И селенгинский мещанинишка, казалось, чувствовал и проникался неизмеримою разницею своего низкого происхождения и знатностью бывшего дворового человека.
— Ну что ж, Порфирий Сидорыч! —почтительно возражал он повару. —Ведь окончательно, как сказать, это значит, выходит, я думаю, от Бога, кем, то есть кому быть! А только вы, Порфирий Сидорыч, не превозноситесь!
— Я и не превозношусь, голубчик, нет, нисколько! — великодушно и покровительственно отвечал ему повар. И они шли вместе в кабак.
В другое время сцена эта насмешила бы Валерьяна, но не теперь, когда призрак умирающего ребеночка не выходил у него из головы.
Незаметно подошел вечер. Валерьян дурно, почти без сна, провел ночь, стараясь не думать о Людмиле, и на утро нигде не мог найти себе ни места, ни занятия. Так он промаялся часов до четырех дня, а дальше не мог, оседлал свою лошадь и погнал ее на дачу к Катеньке.
Приехал он туда поздно, отдал коня, вошел в дом и по царствовавшей там тишине и молчанию, при обилии женской прислуги, догадался, что произошло что-то не доброе. —Знать умерла! — решил он, но Людмила была еще жива. В зале его встретила Катенька, переставлявшая цветы. Она была расстроена.
— Ах, Волеша, а Людмила-то серьезно больна, у нее оказалось воспаление легких! Уж Бог знает, чем кончится! А что же вы не приехали раньше? Ведь мы уже сегодня утром окрестили ее, боялись, что умрет!
Ничего не отвечая ей и машинально повидавшись, Валерьян пошел на верх, где лежала Людмила. В полумраке, освещаемая лампадкой перед иконой, у детской кровати сидела на сундуке, согнувшись и подперши голову рукой, Абросимовна и казалась очень убитой. А на кроватке, на подушках лежало маленькое, замученное человеческое тельце, совсем не похожее на прежнего маленького ангела с улыбающимися большими светлыми глазками. Теперь глаза были стеклянные, полуоткрытые, лицо налилось и посинело, и слышалось только тихое, хриплое, глубокое дыхание.
— Валерьян Валентинович — поднялась старуха, когда он подошел, — Без вас, барин, окрестили. Что поздно пожаловали? Вот батюшка, глянь! —указала она на Людмилу. К чему значить шли, к тому и пришли!
— Уж совсем теперь и надежды нет? — спросил он.
— Почто надежда! когда сейчас доктор был, сказал, что агония начинается! До полночи навряд доживет! А сама- то! — тихонько обратилась к нему Абросимовна, заслышав голос Катеньки снизу. — Вишь, цветами занялася! нашла время, а сюды и не заглянет, как будто чужое дите помирает, а не ейное! И почто они, голубчик, все такие бесчувственные? «Сам»-то слышь на охоту уехал!
Абросимовна подробно рассказала, как, после его постыдного бегства из городского дома Катеньке, «сам» приказал одевать больного ребенка и ехать вместе с ними на дачу, как было худо ехать и нельзя было уберечь ребенка ни от ветру, ни от тряски, как Людмилу, почти полумертвую, довезли до дачи, а на утро поскорее послали за попом окрестить, и какие скучные крестины были.
Он рассеянно слушал ее и думал, какую он роль играл во всем этом. —Во всяком случае, я не был соучастником в убийстве!..— утешал он себя, но смутное сознание, что может быть он не сделал всего, что мог бы сделать для Людмилы, начинало уже грызть его.
Под утро Людмила умерла, а на другой день ее похоронили. Из церкви Валерьян не пошел домой, т. е. к Катеньке на дачу, а пошел бродить по степи, чтобы развеяться, и только перед вечером вернулся домой.
Первым, что его поразило здесь, было слово «Бог». Оно слышалось, и в гостиной, и в столовой, и в девичьей, даже в саду. Его с видимым благоговением и страхом произносили хозяева, горничные, Абросимовна, даже дети, и все приурочивали это слово к смерти Людмилы. Это на первый взгляд было тем более странно, что Катенька вовсе не была религиозной, ни, как ее мать, ханжой, и вообще совсем не нуждалась в религии, никогда даже не упоминала о Боге, и дети так у них воспитывались; а «верхоленскому волку» имя Божие требовалось единственно, когда, для надувания кого-нибудь из своих покупателей, приходилось поклясться этим святым словом.
— Дядя! — пристала к нему на крыльце маленькая Лина — Папа говорит: «Людмилочку Бог к себе на небо возьмет», а как возьмет? как?
— Не знаю, деточка!
— Отчего же ты не знаешь? — ты большой!
— Да так, не знаю, не учили меня! —отвечал он и прошел в дом, не отвечая крикнувшей за ним Лине: — А чего-ж тебя не учили?
В девичьей его встретила Абросимовна, выпившая на поминках и от водки повеселевшая, только глаза у нее были красные от бессонных ночей, и она казалась утомленной и измученной.
— Прощайте, барин! —откланивалась она ему. —В деревню к своим отдыхать иду! Очень довольны вами, и хозяйкой довольны и хозяином довольны! Пенсию, голубчик ты мой, назначил «сам» — это мне, значит за Людмилочку, царство ей небесное! По два рубля на месяц, по гроб жизни! Ах, Валерьян Валентинович, я уж теперь думаю, видно правда, что хозяин-то мне утресь говорил!.. Пришел, значит, на верх, а я, значит, сижу на Людмилочкиной постельке: «Не плачь, говорить, Абросимовна! Не захотел бы Бог, не взял бы Людмилу! Бог, говорит, дал, Бог и взял, Его святая воля! А ты, говорит, Абросимовна, лишнего-то не болтай»! И тут же мне десять рублей не в зачет пожертвовал! дай Бог ему здоровья! A мне, миленький, кому болтать, чего рассказывать? Известно они тут мало виноваты. Все от Бога, все Господь милостивый устраиват, а мы покоряться должны!..
Валерьян расстался с наивно-продажной старухой и подивился, как ловко Роберт Александрович возложить всю вину за убийство Людмилы на Бога и как дешево все это обошлось ему…
— Виновный значит найден и теперь все успокоятся! — улыбнулся он про себя, но сам чувствовал себя совсем расстроенным и, выйдя в комнаты, избегал встречаться и разговаривать с Катенькой и ее мужем, которым кстати и не до него было. Они, спровадивши дочку на тот свет, деятельно обсуждали предполагаемую поездку в столицу. Зло разбирало Валерьяна на этих людей: не прошло еще и суток после того, как они похоронили своего мешавшего им ехать, ребенка, сознательно доведенного ими до могилы, а они уже, как ни в чем не бывало, рады, что освободились, и так нагло на Бога вину свою сложили. Он решил поскорее уехать назад в город тихонько, не простившись, и пошел на верх последний раз посмотреть на комнату, где умерла его неудачная крестница.
В комнате, где умерла Людмила, было почти темно и пахло ладаном и мертвым. На минуту присев на окно и окинув всю комнату глазами, Валерьян уже собирался назад уходить, когда лестница задрожала и заскрипела под тяжелыми, грузными шагами и, отворив дверь, в комнату вошла Катенька.
— Кто тут? —испуганно вскрикнула она, не узнав его в темноте.
— Я!
— Ах, Волеша! Что вы тут делаете? Пойдемте вниз, скоро ужинать надо! — Заметив, что он был печален и что ему жалко Людмилу, Катенька, глубоко вздохнув, промолвила: —Что печалиться-то, Волеша? Знаете, против Бога не пойдешь! Бог дал, Бог и взял! Роберт правду говорит! —И она опять вздохнула.
Тут сдержанность и терпение его лопнули. —Да разве я Абросимовна? Разве можно мне в глаза так лгать? Что же она меня дураком что ли считает? — промелькнуло у него в голове и, едва сдерживая волнение, он ей ответил, усмехнувшись!
— Да вы, Катенька, зачем Бога-то обвиняете? Бог не убивал Людмилу! Это люди…
— Кто же? Я? я, скажете вы, убийца? —мгновенно изменившись в лице и, как подкошенная, опустившись на кроватку Людмилы, не сказала, а как-то злобно прохрипела Катенька и уставилась в него неподвижно своими зелеными глазами с выражением, и ужаса, и такой злобы, что ему жутко стало. Перед ним сидела не его прежняя, ленивая, рыхлая, благодушная и простоватая приятельница, а настоящая фурия, с стиснутыми зубами и отвратительным, искаженным лицом. Он отступил.
— Да не вы одна, а все! Что же это? Ребенок заболел, никто знать его не хотел! Даже Абросимовна, простая, наемная баба, возмущалась этим! Больного совсем ребенка повезли в такую погоду за тридцать верст на дачу, прямо на смерть повезли! Ну вот и уходили!
— Нет! — вся, трясясь, сжимая кулаки и скрипя зубами, прорычала ему в ответ Катенька. —Нет, я по голосу вашему чувствую, по глазам вижу, что вы меня убийцею Людмилы считаете!
— Да ведь вы мать ее! а что вы для нее сделали? — запальчиво возражал Валерьян.
Но не успел он договорить своих слов, как Катенька захохотала, дико зарычала и зарыдала вместе в страшном припадке истерии.
Валерьян пришел в ужас, увидев, что он наделал, но не чувствовал ни малейшего раскаяния за то, что у него вырвались эти слова. Шатаясь, сошел он вниз, сказал встретившейся горничной, что ее хозяйке дурно и где она, а сам вывел свою лошадь, оседлал ее и погнал в город, ни с кем не простившись.
III. Пейзажи сновидений.
Приехав домой ночью и до крайности измученный, Валерьян проспал глубоким спокойным сном до позднего утра и, проснувшись бодрым и отдохнувшим, нашел у себя на столе письмо от Роберта Александровича, заключавшее выражение его негодования за грубые, дерзкие намеки и укоры, сделанные вчера Валерьяном Катеньке по поводу ее будто-бы бессердечности к покойной Людмиле, что это довело Катеньку, и без того убитую кончиной Людмилы, до такого состояния, что она заболела, был доктор и пр. и пр., что, наконец, его, Роберта Александровича, поражает такая невоспитанность человека с университетским образованием. Письмо кончалось полным разрывом.
Оно глубоко возмутило Валерьяна, и он решил ответить на него «верхоленскому волку» так, чтобы тот остался доволен. Он долго ходил вперед и взад по комнате, обдумывая самый хороший ответ, потом стал писать.
Первым долгом он приглашал в письме Роберта Александровича порадоваться вместе с ним, что у Катеньки не совсем еще заплыли жиром совесть и чувство раскаяния, которыми она мучится теперь, сознавая очевидно свою вину в смерти Людмилы; а вот он, Роберт Александрович, вероятно, давно расстался с совестью, судя по нахальному тону его письма, а между тем он-то и есть убийца Людмилы, потому-то и потому-то. По поводу укоров в невоспитанности, Валерьян вкратце напомнил Роберту Александровичу его биографию, как он, пришедши в эти далекие места скромно, за сосланным за кражу отцом, в «партии», начал свою деятельность в качестве «горничного» (лакей по местному) у золотопромышленников Трапезниковых, как и чем умел он выслужиться, и стал заниматься наемкой рабочих на прииски, и за что получил, на всю жизнь оставшееся за ним, прозвание «верхоленского волка» и пр. и пр., доказывая Роберту Александровичу, что кому-кому, а только не ему, волку, трактовать о воспитанности.
— Дай-ка я пропишу ему в заключение, какое ему и Катеньке наказание по закону следовало-бы (Валерьян был юрист), если бы возможно было разоблачить их участие в смерти Людмилы. Валерьян вспомнил, что он привез с собой «Уложение» и «Курс уголовного права» профессора Таганцева, разыскал их и засел за них.
Наскоро пообедав и напившись вечернего чаю и поздно вечером доканчивал он свое письмо к Роберту Александровичу, когда ему пришло в голову: ну а сам он по уложению и курсу профессора Таганцева, не может ли считаться прикосновенным к этому преступлению? Ведь он все-таки видел и понимал, что делают с Людмилой! И Валерьян снова усерднейшим образом стал перечитывать курс и уложение, и после долгой внимательной работы вздохнул с облегчением. Выходило все так, как он желал, что не только участником, сообщником или пособником, но даже и попустителем или укрывателем его в этом деле, ни в каком случае, нельзя считать. Убедившись в этом и утомленный, он бросил книги и стал раздеваться и ложиться спать. Было уже далеко за полночь.
Недолго он спал. Знакомое, досадное, больше, чем пугавшее его, ощущение, ощущение кошмара, разбудило его и возвратило ему сознание. С ним не редко бывал кошмар. Он знал и как отделываться от него: стоило только сделать быстрое движение рукой или ногой, тогда способность владеть членами возвращалась, он совсем просыпался и клал повыше свалившуюся подушку, во избежание повторения кошмара. Он уже готовился и теперь тоже сделать, но вдруг, приостановился. Его удержало любопытство, самая большая черта его характера. Да и как было не заинтересоваться! Вместо так хорошо известного ему отвратительного ощущения от кошмара, как будто его кто-то душит и хочет удавить, Валерьяну было легко и свободно, и пред его умственными очами понемногу, как бы из тумана, к его величайшему изумлению, открывалась картина глубокой долины, среди высочайших хребтов, с лазурными вершинами. Долина была усеяна крестами и надгробными памятниками. Он понял, что это кладбище. Но вот кресты и памятники задвигались, могилы заколебались, и один за другим из недр их бесшумно стали вставать на поверхность земли люди в саванах, с мертвыми лицами, с стиснутыми зубами, и собираться вместе.
— Ого! —подумал Валерьян с насмешкой. — Да ведь это нечто вроде воскресения мертвых! Какие чудные пейзажи! Любопытно! Посмотрим! — Его нимало не смутило это открывшееся перед ним видение, во-первых, потому, что он чувствовал себя в полном сознании, хорошо понимал, что все это не более, как сон и кошмар; во-вторых, потому, что к религии он еще со студенчества был совершенно равнодушен и в воскресение мертвых не верил. Он любил повторять, как свой принцип, слова И. С. Тургенева: «Все ортодоксальное мне чуждо; всего больше люблю я свободу!» Поэтому совершенно объективно, как посторонний, как турист, как страстный любитель природы, он жадно, всей душою отдался наслаждению открывшаяся перед ним зрелища.
И пропустил он счастливые мгновения, когда мог еще сильным и быстрым движением совсем проснуться и освободить себя от власти проклятого кошмара. А кошмар, как злой, волшебный дух, тяжело придавил и отуманил голову Валерьяна, сковал и словно заморозил его члены, и Валерьян не властен и бессилен уже был сделать ими хотя малейшее движение и сознавал это, но нисколько не раскаивался, что пропустил удобные мгновения сбросить с себя кошмар.
— По крайней мере посмотрю! А завтра утром останется маленькая головная боль —это пустяк! —рассуждал он, гордый своим самосознанием, и любовался с высоким наслаждением дивными, дикими, какими-то первозданными горными хребтами, каких никогда не видал он, ни в Монголии, ни у Байкала, ни в Швейцарии и Италии. Память подсказала ему лубочные изображения страшного суда. По ассоциации идей ему вспомнились также торжественная звуки «dies irae, dies ilia» … из Фауста. Одно мгновение…, и пред его очарованными очами уже предстали эти картины; но не в лубочном виде, а в несказанно прекрасных и реальных очертаниях: рядами по обоим хребтам, поднимаясь к лазурным вершинам, величественно и медленно, как в похоронных процессиях, шел на суд разный народ: знатные вельможи, блиставшие золотом и алмазами, и простые смертные в ветхих и бедных одеждах. И те, и другие достигали лазурных вершин и оттуда с гулом и шумом, подобными землетрясению, низвергались в бездну, а над ними и, казалось по всему миру, раздавалось могучее, но мелодичное пение: «dies irae, dies ilia»..
Валерьян стал присматриваться к народу, и скоро у него вырвалось восклицание. Он узнал в толпе идущих старуху, мать Катеньки.
— Что старая ведьма? —не утерпел он, когда призрак медленно, как бы плывя, проходил с другими мимо него. — Что, попалась! Не спасли тебя, ни ладан, ни свечки, ни афонские монахи, ни все твои миллионы? Говорил я тебе!.. А вот если б ты была доброй…
Тут он опомнился, заметил, что увлекся, принимая сон за действительность и, признаться, пожалел, что это сон и что «старая ведьма», как величал он мамашу Катеньки, была не настоящая, а только призрак.
И снова стал он присматриваться к медленно проносящейся мимо него толпе мертвецов с надеждой, в которой он совестился себе признаться, не увидит ли он между ними кого-нибудь еще из противных ему людей. Он уже начинал терять свое гордое, объективное отношение к происходившему перед его глазами и стал подчиняться сердечным чувствам. Не успел он подумать о противных ему людях, как тотчас заметил в толпе Роберта Александровича, мужа Катеньки.
— Туда тебе и дорога, «верхоленский волк», убийца своего родного ребенка! — не утерпел и тут Валерьян, напутствуя Роберта Александровича на последний суд.
Он теперь стал серьезен, не наслаждался более, ни дивными, величественными картинами, ни чудным, неземным пением. Не до того ему было. Вся душа его была полна высоким уважением к справедливости и строгости суда, и в тоже время к нему в сердце закрадывалась какая-то тревога и робость, и эти чувства боролись с его самосознанием. Снова, но уже без всякого любопытства, окинул он глазами толпу людскую: посреди ней, далеко от него, двигалась Катенька с Людмилой на руках. Сердце у него сжалось.—но ведь она тоже виновата, она тоже убийца Людмилы!— печально соглашался он с приговором суда, и тяжело ему было смотреть на Катеньку, как тяжело бывает всякому смотреть на самого преступного человека, всходящего на эшафот… Вспомнил он, какое множество коробок с сладкими тягучками съел он у ней, как часто любил всячески дразнить ее и сравнивать с верблюдом, а она—ничего, и теперь в нем проснулась жалость к ней.
— Катенька, Катенька!—хотел он закричать и протянуть ей обе свои руки для ее спасения, но почувствовал, что и голос, и руки, и все члены его парализованы, и, сохраняя еще все более и более покидавшее его самосознание, он проклял свое любопытство, соблазнившее его не противиться кошмару и теперь заставившее так страдать. Почувствовав себя совершенно бессильным и беспомощным, Валерьян стал близок к полному отчаянию и не хотел смотреть на мертвецов, опасаясь увидеть опять кого-нибудь из близких ему людей. Но глаза его против воли впились снова в людскую толпу и перед ним один за другим стали проходить: старик, отец Катеньки, с балансовой книгой под мышкой, его старший, гнилой сын с больным носом, Абросимовна, кудрявая Надя, высокородный повар Порфирий Сидорыч, селенгинский мещанинишка и все люди, которых он встречал в последние дни.
— За что же их-то? —в страхе подумал он. —Ведь этак всех, пожалуй, можно засудить! —пробовал он храбриться, но чувствовал, что и после этих дерзких дум волосы встают у него дыбом. Но когда он увидал в толпе профессора, «курс» которого так успокоил его относительно неприкосновенности его к смерти Людмилы, на него напал просто ужас.
— Ведь и до меня могут добраться! —мелькнуло у него в голове. С последней искрой окончательно покидавшего его самосознания, сделал он отчаянную и бесполезную попытку как-нибудь освободиться от кошмара, но остался без движения и почувствовал себя в положении заживо погребенного, который, проснувшись и увидев себя задыхающимся под саженым пластом земли в своем тесном гробу, делает безумную попытку вырваться из могилы на свет на землю, и после долгой агонии умирает, впившись глубоко зубами в гроб или в свое собственное тело, с выражением на лице нечеловеческих мук.
Он более уже ничего не видал, чувствовал только, что, смешавшись с толпой мертвецов, восходит и он с ними медленно к лазурным вершинам хребтов.
Вот он приостановился. — Достиг до вершин! — промелькнуло у Валерьяна в мыслях, и почти обезумевший от ужаса и остолбеневший он замер, каждое мгновение ожидая чего-то ужасного и своей последней минуты, когда, явственно услышав голос и слова, обращенные несомненно к нему одному: «Соучастник в убиении младенца!» Ничего не было в этом голосе, ни сверхестественного, ни необыкновенного, хотя он удивительно походил на тот железный и мертвый голос, которым умеют говорить некоторые председатели окружных судов: «Подсудимый, встаньте! Вы обвиняетесь в таком-то преступлении, признаете ли себя виновным?»
Но убийственный, проникший все существо Валерьяна, смысл услышанных им слов, предъявление ему некогда нежданного им и ужаснейшего обвинения, сначала совершенно ошеломило его, но через мгновение возвратило ему все его душевная силы. Его ужас смешался с негодованием на чудовищно несправедливое в его глазах обвинение.
— Что?! Как! Я — соучастник?!! Да вы с ума… — И Валерьян с запальчивостью и дерзостью отчаяния уже готов был ясно, как дважды два — четыре, доказать, по «курсу» Таганцева, что обвинять его в соучастии в убийстве Людмилы, значить, не иметь самых элементарных научных понятий о соучастии, значит быть полным невеждою в этом вопросе и пр. п пр. Но внезапно пришедшая ему на ум быстрая, как молния, мысль сначала удержала его, а в следующее мгновение побудила и совсем отбросить такой способ защиты, как совершенно никуда негодный.—Ведь «курс», сообразил он,—только для земли, да и то для одной лишь России. A здесь-то, конечно, он никакого авторитета и значения не имеет и ссылаться на него значит нечего! Кроме того, сам-то профессор… Ведь он же впереди Валерьяна прошел и значит осужден!.. Как же можно на него ссылаться здесь! Понятно, здесь юриспруденцией ничего не возьмешь, а нужны доказательства чисто нравственные! Через мгновение, при крайнем напряжении душевных сил, перед лицом смерти, перед страхом бездны, у него явился целый ряд таких нравственных доказательств, и со всею силой красноречия и убедительности начал он излагать их. —Положим, он видел и понимал, что от ребенка хотят отделаться, хотят нарочно застудить и тем убить его! Но разве он не возмущался этим? И не только возмущался, разве, приглашенный быть крестным отцом, он не сделал всех попыток спасти и сохранить Людмилу от смерти? И, подробно прикрашивая мелочи, преувеличивая свои усилия, объяснял он, как тщетно убеждал он Катеньку и ее зверя-мужа, как ходил к ее матери, как, наконец, пустился на хитрость и хотел остаться с Людмилой и ее нянькой в городе, выпроводив Катеньку с другими на дачу, и как все это не удалось, благодаря проницательности «верхоленского волка», пронюхавшего его план, публично осмеявшего и оскорбившего его, так что, не вынесши грубых насмешек, он принужден был уйти, а в это время ребенка увезли. Итак, разве он не прав во всех отношениях? — с убеждением и несколько вызывающим образом закончил он.
— «Ушел из одной амбиции и покинул ребенка, которого взялся спасать!» — явственно расслышал он простую и краткую оценку и ответ, произнесенный тем же мертвым и железным голосом, голосом его совести. Но он давно потерял самосознание и думал лишь о суде, о своей гибели и о своем оправдании. Он мог бы многое возразить против такого страшного своею простотой и правдою ответа. но зачем? когда он ясно понял после этого ответа, что со всеми своими нравственными доказательствами он провалится и никого уже ими не убедит. Полное отчаяние и смертельный страх овладели им. Всю силу ума напряг тогда Валерьян в последний раз, и лучезарная мысль осенила его; за нее, как утопающий за соломинку, крепко ухватился он. Вспомнил он, что ведь он и не был в сущности крестным отцом Людмилы, опоздал приехать на дачу, так что он ей посторонний, а не крестный отец. Собственно, для него-то это конечно безразлично и с его точки зрения такому оправданию цена грош: ведь Людмила и он— люди, она маленькая, беспомощная и погибающая, а он сильный и здоровый, и ничто ему не угрожало. Но это—нравственная точка зрения, а здесь не земля, здесь, натурально, на первом плане должна быть «ортодоксальная» точка зрения! Как он раньше об этом не догадался? И с отчаянием и поспешностью школьника, ежеминутно ожидающего, что вот-вот безапелляционно прикажут ему раздеваться и ложиться под розги и потому спешащего прерывающимся голосом высказать на удачу последние оправдания, стал и Валерьян излагать, спеша от волнения, повторяясь, запутываясь и напрягая все силы ума, свои последние оправдания, с «ортодоксальной» точки зрения. —Он самого главного-то не сказал! Ведь он и не был крестным отцом Людмилы! Да! Это можно проверить, конечно! Он опоздал приехать на дачу. Он понимает и знает, какой религиозный долг лежал бы на нем, если бы он был крестный отец! Но тогда бы он не отступил ни перед чем, чтобы спасти осужденного людьми-зверями ребеночка! Пожертвовал бы и своей амбицией и всем на свете, пошел бы на скандал и на все, и никогда не пустил бы Людмилу на дачу! Одним словом, исполнил бы свой религиозный долг крестного отца! —Какой я идиот, —подумал он тут с досадою, — что ни разу не посещал лекций профессора богословия в университете! Знай я эту науку, пригодилась бы она мне теперь для доказательств. — Но сожалеть было поздно и Валерьян, сосредоточивши всю силу своего разума на «ортодоксальности», продолжал выдумывать и излагать свои оправдательные доводы, какие мог.
— О, да! он не хуже других исполнил бы свой долг крестного отца! Но он повторяет, что никогда он крестным отцом Людмилы не был и просит проверить это. А потому и религиозного долга на нем никакого не лежало! Он тут совсем посторонний, и единственно, по доброте своей вмешался в это дело! Жалко по человеческому стало ему ребенка, и он попробовал его спасти и сделал все, что мог, а чего нельзя и не в силах был он, или хотя не умел сделать, за это нельзя и винить его, и ни в чем он здесь не виноват, а вот «верхоленский волк» и Катенька кругом виноваты, и нет никакого оправдания!— Валерьяну показалось особенно удачным, что он умел свалить всю вину на других.—Вот, их-то по всей справедливости и следует засудить!
Ослабевая и вновь оживляясь, запинаясь, путаясь и повторяясь, Валерьян оправдывался долго, до полного изнеможения, и в результате увидал и понял и сознал ясно, как день, что по мере того, как он говорил, вся его неискренность, его наружное уважение и истинное пренебрежете к «ортодоксальности», все его тайные, самые лукавые мысли и поползновения выехать на формальной ортодоксальности и замять и замолчать, что он «из одной амбиции» и по недостатку мужества не принял всех, какие мог принять, средств к спасению Людмилы,—открыты и разоблачены до конца, до малейших его ухищрений и надежд, и что чем больше говорит он, тем яснее все это, все его дурные стороны обнаруживаются и разоблачаются.
Пораженный и убитый таким результатом своих не человеческих усилий, он сразу оборвал свою речь и замер в ожидании приговора.
Он почувствовал, что почва под ним колеблется и он с гулом и землетрясением проваливается в бездну. Последняя мысль, озарившая Валерьяна, никогда не умевшего быть вполне серьезным, была мысль о том, что по крайней мере он встретится «там» со своим профессором уголовного права, уже устроившимся там; но эта мысль только озарила, а не утешила его. И он проснулся.
Белый, яркий солнечный день давно стоял на дворе. Земные звуки раздавались кругом. Валерьяну трудно было повернуть и поднять свою отяжелевшую и болевшую голову; но его всего охватило чувство безпредельной, детской, земной, животной радости и счастья, что жив еще он, а не умер и не осужден, не осужден несправедливо.
У меня это повествование вызвало шок. Понятно, что это художественное произведение, что здесь есть место вымыслу. Но «не бывает дыма без огня». У любого литературного героя есть прототип, а сюжеты «сворованы» из жизни. Я верю, что подобные случаи имели место быть. Как бы это не печально было осознавать. Более того, и в наши дни, наверное, бывает.
А примеры записей о крестных моих предков доступны для просмотра!